Идеология как превращенная форма иного: опыт философского приближения к понятию
Идеология как превращенная форма иного: опыт философского приближения к понятию
Аннотация
Код статьи
S258770110026455-2-1
Тип публикации
Статья
Статус публикации
Опубликовано
Авторы
Мюрберг Ирина Игоревна 
Должность: ведущий научный сотрудник сектора истории политической философии
Аффилиация: Институт философии РАН
Адрес: Российская Федерация, 109240 Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1
Выпуск
Аннотация

В статье исследуются причины сохранения в европейской культуре (как восточной, так и западной) отношения к политической идеологии как «ложному сознанию». Анализ марксистского «происхождения» этого феномена позволяет увидеть корни проблемы в вульгаризированном представлении о марксистском наследии в массовом сознании, а также заметить (на уровне теоретических представлений) тенденцию принимать за целое лишь часть Марксовой теории идеологии. Более общая причина искаженного видения идеологии открывается при дополнении аналитического подхода историко-нарративной методологией познания этого феномена: возникает возможность обратить внимание на склонность ряда представителей социально-гуманитарного знания к философски емкому поиску целостной концепции идеологии, представляемой ими в виде исторически трансформирующегося явления, уходящего корнями в античность. Это видение идеологии содержит подходы к осознанию ее ценностно-символической природы. Выводы и результаты исследования могут быть использованы в образовательной и научно-теоретической деятельности. 

Ключевые слова
идеология, «ложное сознание», структурализм, нарративизм, ценностно-символический аспект
Классификатор
Получено
11.03.2023
Дата публикации
30.06.2023
Всего подписок
12
Всего просмотров
337
Оценка читателей
0.0 (0 голосов)
Цитировать Скачать pdf
Доступ к дополнительным сервисам
Дополнительные сервисы только на эту статью
1 О дискуссионной природе учений об идеологии последнего столетия и особенностях их рецепции в теории
2 Эволюция концепта «идеология» в европейском политическом пространстве ХХ–XXI вв. позволяет считать идеологию одним из наиболее проблемных, подверженных постоянному переосмыслению разделов отечественной политической теории. Утверждая это, следует иметь в виду, что история Западной Европы также отмечена неоднозначным отношением к идеологии. Более того, ХХ век известен специалистам как период, когда и советские, и западные исследователи были одинаково склонны считать современную концепцию идеологии порождением философии марксизма. При этом отправным пунктом понимания феномена идеологии обе части Европы считали определение ее как «ложного сознания». Однако сохранялись и разительные расхождения в том, как именно воспринимали идеологию представители этих разных социально-политических систем. Памятуя том, что советское общество сознательно отождествляло с марксизмом-ленинизмом политические принципы существования самого себя как государства, нельзя не принимать как данность сохранение существенных расхождений в том, что касается «бытования» идеологии в сознании граждан «двух Европ». Задачи данной статьи ограничены теоретико-философским подходом к изучению идеологии. Поэтому, иллюстрируя факт ориентации обеих сторон на учение Маркса, обратимся за описанием советской специфики к сегодняшним работам, появившимся в важный для нас постперестроечный период. Историк философии Маркса А.Б. Баллаев предпосылает разговору об идеологии наблюдение о хронической недоисследовательности Маркса в ХХ в. Причиной тому, пишет он, являлась, с одной стороны, малодоступность ряда источников, с другой – имевшийся в СССР дефицит профессиональных кадров, способных читать и по заслугам оценивать эти источники. «Это заставляло марксистов “первого призыва”, начиная даже с Ф. Энгельса, существенно сокращать “базовую совокупность” марксовых концептуальных положений по различным темам – в том числе и об идеологии»1. Последовало упрощение и даже некоторая вульгаризация видения проблемы, выразившиеся в сужении круга работ Маркса, используемых при интерпретации его теории идеологии. Со временем эти исторически возникшие ограничения обрели силу традиции. Не удивительно поэтому, что эпоха перестройки, призванная освободить философию от доктринальных ограничений, сама по себе не могла обеспечить условия для адекватной оценки вклада Маркса. Отсюда неизбежная односторонность взглядов большинства отечественных теоретиков на идеологию. Более того, «архитекторы перестройки», по замечанию Б.Г. Капустина, «скроили объект своей борьбы – марксистско-ленинскую идеологию – по ее собственным лекалам и поэтому остались в ее плену так же, как их оппоненты-ортодоксы». В этих условиях объединяющее всех «рамочное» понимание идеологии вообще не имело отношения к марксизму Маркса. Согласно Марксу, предмет любых обсуждений (Марксова теория) представлен утверждением, что «идеальное существует реально, что (некоторые) идеи принадлежат материи общественной жизни». А если так, то марксистская критика идеологий невозможна без понимания того, какие из реально существовавших идей указанного периода нуждались на тот момент в деконструировании. Иначе говоря, спор об идеологии (эта последняя, повторим, есть явление неоднозначное) следовало бы начинать с анализа ее философского фундамента. По мнению Капустина, находящиеся выше фундамента слои суть не простые «отражения» его: «Они реализуют необходимые специфические функции в его воспроизводстве и трансформации. На этих уровнях и встречается то, что можно назвать ложным сознанием… иллюзорные представления не только скрывают отношения конкретных людей, но и адекватно представляют их отношения в качестве отчужденных, т.е. таких, над которыми сами эти люди не властны» 2.
1. Баллаев А.Б. Проблема идеологии в творчестве Карла Маркса // Баллаев А.Б. Читая Маркса: Историко-философские очерки. М.: Праксис, 2004. 288 с.

2. Капустин Б.Г. Идеология и крах советского строя // Россия в глобальной политике. 2016. №6. URL: >>>> (дата обращения 14.11.2022).
3 От упомянутого выше тупика отождествления всей идеологии с «ложным сознанием» свободно исследование Баллаева, изначально ориентированное на видение феномена идеологии как многослойной, разветвленной и исторически изменчивой реальности бытия людей. Говоря об этом многообразии, хотелось бы особо выделить отсылки некоторых исследователей к тем философским школам, которым по понятным причинам совсем не уделялось внимания в период господства «единственно верной» марксистской теории идеологии как ложного сознания. Иными словами, мы хотели бы взять за исходное не то, что традиционно считается главными источниками (к ним Баллаев относит такие тексты Маркса, как первая глава «Немецкой идеологии», известный фрагмент из «18 брюмера Луи Бонапарта», материалы из первого тома «Капитала», высказывания Энгельса по идеологии и пр. тексты, на основании которых «в марксизме, а затем и в других направлениях общественной мысли идеологическим стали считать всякое теоретически артикулированное, но не истинное сознание, имеющее более или менее наглядную, очевидную классово-социальную детерминацию»), а те самые «базовые понятия» учения Маркса, с помощью которых предпринимают более глубокую и интересную «концептуальную попытку осмысления сложного феномена, названного “идеологией”, чем та, которую поддерживали, с которой боролись и от которой отталкивались исследователи в XIX–XX веках»3. Ядром Марксова понимания идеологии как целостной концепции Баллаев считает ранние работы классика, отталкиваясь от которых историку философии легче всего проследить линию понятийной преемственности между идеями Маркса и предшествующими школами европейской мысли, начиная с древнегреческих философов и кончая И. Кантом. Этот подход позволяет современному автору понять, «под какой общей категорией проходит у Маркса всякое размышление об идеологии»4. Первой из таких категорий оказывается иллюзия в том ее понимании, которым пользовалась гегелевская философия тождества бытия и мышления.
3. Баллаев А.Б. Указ. соч. С. 109.

4. Там же. С. 122.
4 Выдвинутое Марксом на первый план понятие иллюзии вытеснило из философии идеологии гносеологический подход с его оппозицией: истина – ложь, перенаправив мышление в направлении: иллюзия – реальность, в которой реальность стала порождать иллюзию о себе самой. Так, в гегелевской трактовке философии тождества оппозиция: иллюзия – заблуждение историзируется как тезис о неизбежности заблуждений: «Для философии тождества настоящий, глубинный разрыв духа и природы, субъективного и субстанционального, деятельного и ставшего вообще невозможен. Их расхождение может быть либо мнимым, кажущимся, либо чисто временным, преодолеваемым в коллизиях развития исходного единства. Поэтому заблуждения как такового, то есть либо как абстрактно духовного, либо как грубо онтологического феномена – просто нет, и не может быть»5.
5. Там же.
5 Феномен идеологии и смысловые переливы объективистского видения «иллюзорного»
6

Прежде чем вновь обратиться к Гегелю, коснемся более современного взгляда на феномен иллюзорности. Первое, о чем имеет смысл вспомнить в связи с тезисом об относительной автономии идеологии, это философские размышления М.К. Мамардашвили о «превращенных формах» общественного сознания. Представление философа об этих формах отражает адекватный ХХ веку ракурс философского рассмотрения предмета в системе неклассической мысли. Здесь Мамардашвили остается верен своей роли продолжателя философии К. Маркса. Он фиксирует стадию перехода теоретических положений из состояния «единоличной собственности» конкретного мыслителя в стадию общезначимых элементов системы представлений о мире, точнее, о его частных аспектах. «Превращенная форма» (это заимствованное у Маркса выражение соответствует немецкому verwandelte Form) определяется у Мамардашвили как продукт и отложение «превращенности действия» связей системы. В то же время превращенные формы обладают способностью «самостоятельно бытийствовать» внутри систем в виде «отдельного, качественно цельного явления, «предмета» наряду с другими»6.

6. Мераб  Мамардашвили. Превращенные формы. О необходимости иррациональных выражений. // Центр гуманитарных технологий. 21.10.2007. URL: https://gtmarket.ru/library/articles/5476 (дата обращения: 14.11.2022).  
7

Согласно Мамардашвили, в этой «бытийственности» и состоит проблема превращенной формы, которая видимым (и практически достоверным) образом представляется конечной точкой отсчета при анализе свойств функционирования системы в целом, выступая как особое, неразлагаемое далее образование, как «субстанция». Здесь философ исходит из представления о мире как «сложной системе», элементы которой находятся между собой в определенных отношениях. Некоторые из них заметны для исследователя лишь по косвенным признакам, между тем как о фактическом характере и прямой взаимосвязи элементов возможно лишь догадываться на основании «наблюдаемых свойств»7. Сам Маркс относит к числу «превращенных форм», помимо идеологии, явления из области экономического фетишизма, фрейдовский психоанализ, юнговские «архетипы», а также современные описания мифологий, символизма и т.п. С точки зрения социальной эпистемологии «превращенные формы» являются продуктом зафиксированных историей науки теоретических построений. Следует добавить, что к подобным явлениям можно отнести появляющиеся в рамках социального целого новые идеологические системы. Благодаря этому контексту, само присутствие в размышлениях Мамардашвили понятия системы логично связывает наше представление о возникновении новых видов идеологий с идеей эмерджентности как способности различных общественных систем к производству нового, т.е. к появлению новых свойств и качеств, изначально не присущих элементам, входящим в состав конкретной системы. Применительно к феномену идеологии отметим, что объединениям людей как «бытийствующим» субъектам коллективного действия новая идеология может явить себя в виде чего-то внешнего, объективного. Она и является таковой – в той мере, в какой сама новизна зависит от степени наличия у «системы» (общества) способности к самоорганизации. Взаимодействие в сложных системах создает, таким образом, качественно новые явления (дополнительные «формы жизни» коллективного целого). И хотя жизнь «превращенных форм» происходит в рамках взаимодействия с системой, они, становясь особым ее элементом, кажутся готовыми предпосылками, исходными причинами движения целого8. Это позволяет нам вести речь о феноменологической неразложимости и «натуральности» (здесь: объективности возникновения и «бытования») новых идеологий, проявляющихся в случаях, когда процесс их зарождения находится вне сферы влияния «политических технологий», т.е. не является результатом их практического применения.

7. Там же.

8. Там же.
8 Таким образом, Марксово понятие иллюзии, будучи поставлено Мамардашвили на первый план, вытесняет из исследований идеологии гносеологический подход с его оппозицией: истина – ложь и перенаправляет мысль в направлении понятийной пары: иллюзия – реальность, где реальность начинает порождать иллюзию о себе самой. Это возвращает нас к гегелевской трактовке философии тождества. Понятийная оппозиция иллюзия – заблуждение историзируется как тезис о неизбежности заблуждений. Иначе говоря, в теории тождества заблуждение обретает онтологический статус. «Для философии тождества, – уточняет Баллаев, – настоящий, глубинный разрыв духа и природы, субъективного и субстанционального, деятельного и ставшего вообще невозможен. Их расхождение может быть либо мнимым, кажущимся, либо чисто временным, преодолеваемым в коллизиях развития исходного единства. Поэтому заблуждения как такового, то есть либо как абстрактно духовного, либо как грубо онтологического феномена – просто нет, и не может быть». Конечно, такая текучесть понятий нуждается в специфическом обрамлении – философском нарративе, коим и служит знаменитое гегелевское повествование о взаимоотношениях между «бытийствующим духом» и реальностью. Их диалектическая переплетенность дает основания утверждать, что в философии Гегеля «речь идет не только о мышлении, но и о “воплощенной мысли”, об учреждениях и формах культуры, типах общежития и нравах людей, обо всем, что подпадает под категорию “объективного духа”»9. Неизбежные заблуждения как особые формы «бытийствуют» здесь не только как живые среди живых, но и как уже «оставленные духом», но не желающие покидать этот мир призраки прошлого или как еще не родившиеся образы будущего.
9. Баллаев А.Б. Указ. соч. С. 112–113.
9 Но вернемся к воспетой Мамардашвили теме «превращенных форм», отметив, что в качестве элемента осмысления коллективной жизни людей эта фигура речи, безусловно, имела свои аналоги в достаточно удаленном от нас прошлом европейской культуры. Это нередко подчеркивают авторы последних десятилетий, способные чутко воспринимать историческую изменчивость идей. Среди них находятся и те, кто отвечает сегодня за более или менее «объективистское» видение феномена идеологии10. Череда таких мыслителей обнаружима в идейном контексте французской философии Нового времени. Если же принять за знаковую для этой философии склонность рассматривать идеологию через призму ее тяги к познанию и самопознанию, то в числе эпохальных фигур надо будет выделить Блеза Паскаля и, позже, Луи Альтюссера. Благодаря Паскалю, уже в XVII в. философией была «заброшена в современность» тема, которую сегодняшние философы связали бы с верой в автономию (или, говоря иначе, коллективную субъектность) сообществ. В то время как в европейской культуре набирала силу философия «просвещенного индивидуализма» как источника всяческой (морально-политической и любой другой) субъектности, для Паскаля центральной оставалась тема силы и эффективности воздействия общества на отдельно взятого человека. Иными словами, в его работах уже присутствовало видение социальной действительности. Сам Паскаль излагал эту мысль в понятиях своей эпохи, утверждая, что «не следует заблуждаться на свой счет, мы представляем собой столько же автомат, сколько дух... Доказательства убеждают только разум, обычай их делает весомее и достовернее. Он склоняет автомат, а тот направляет разум без вмешательства мысли»11. Классики Просвещения трудились над ментальными конструкциями, олицетворявшими для них абсолютную истину конкретной решаемой проблемы. Паскаля же интересовала не столько технология рационалистического выведения «абсолютных истин», сколько исходящая из жизненного опыта каждого человека сила осознания себя как части некоего более значимого целого – реальности. Это целостность, способная в большинстве случаев пересиливать голос собственного Я. Но именно эту жизненную реальность «общественного целого» с наибольшей непримиримостью порицала (и поныне склонна порицать) индивидуалистическая философия. И сам Паскаль готов был, уступая языку рационализма, называть описанную им силу общества автоматизмом, действующим «без вмешательства мысли» (хотя это далеко не так: в его философии классическому рационализму противостоит не столько «автоматизм действия», сколько то, что в русской философии присутствует как феномен «духовности»). Подобные смысловые уступки не вынуждали философа отказываться от тезиса о неистребимой власти общества над индивидом. Настаивая на этом тезисе, Паскаль вел себя как феноменолог, усматривающий некую сущность и не желающий отрицать ее реальность, ее право на существование лишь на том основании, что она не вписывалась в логику действия этизированного разума Просвещения. В результате история европейской общественной мысли сохранила для нас обе картины раннесовременного мира, каждую с собственной логикой (рационалистической, восходящей и уходящей, традиционалистской). Этические установки восходящего модерна выдвинули на первый план идеал социально-гуманитарного прогресса человечества в терминах самораскрепощения угнетенного «старым режимом» созидательного потенциала индивида, этого неизменного спутника личной свободы и всех творческих начинаний. Продуктивность данного направления, предсказуемость порождения им модернизации средневекового политикума – факты, не подлежащие сомнению, если вести отсчет происходящего, начиная с паскалевского XVII и заканчивая западноевропейским XIX веком. Находясь в состоянии конфликта, оба морально-политических нарратива каждый по-своему являли доказательства того, что следование именно его путем позволит обществу обрести состояние гармонии и устойчивого процветания. Иначе говоря, общеразделяемой целью ведущих умонастроений Нового времени оставалось для конфликтующих сторон достижение той или иной степени единства общества. От упований на объединительную миссию идеологии не отказывались даже в десятилетия, ознаменованные победой воинствующего либерализма. Начало триумфу положило признание либерализма официальной государственной доктриной Британии, и, едва заняв господствующую позицию, новая идеология сделала основным для себя принцип утилитаризма, а главным субъектом политической жизни был признан homo economicus – существо, как оказалось, крайне индивидуалистическое, своекорыстное и начисто лишенное сострадания к ближнему. Но и при столь сомнительной (с точки зрения общеобъединительного этоса идеологии Нового времени) фигуре «экономического человека» философам удавалось-таки найти выход из неловкого положения: в параметрах утилитаристского подхода вопрос о моральных качествах «акторов» объявлялся несущественным и замещался вводимыми в политическую игру «объективными» процедурами калькуляции пользы и вреда. При этом печально известным примером политических ссылок на «научную объективность» узаконенной парламентом стратегии перемен стал введенный в теорию закон невидимой руки (свободного рынка). Ему приписывалась способность, не прибегая к посредничеству не только политики, но и здравого смысла, разрешать все проблемы, скопившиеся в британском обществе к моменту начавшегося перехода его на капиталистические общественные отношения. Эта же история с «невидимой рукой» повторилась в России начала 1990-х годов и, видимо, повторится еще не раз в большинстве т.н. модернизирующихся обществ.
10. См.: Жижек С. Возвышенный Объект Идеологии. М.: Художественный журнал, 1999. 237 с. С. 30–33.

11. Паскаль Б. Мысли. М.: Изд-во имени Сабашниковых, 1995. 480 с. С. 297.
10

Не доверяя «экономизму» как возобладавшей над конкурентами (и в этом смысле «объединительной») идеологии европейского модерна, невозможно не увидеть в нем частный случай исторически реализовавшейся «превращенной формы» идеологии. В странах зрелого модерна «бытийственная» траектория этой формы неизменно сменялась осознанием неспособности принципа «невидимой руки» (какое бы научное оформление этому принципу ни придавалось) служить практическим оправданием выбора именно его в качестве стратегического средства обеспечения реального единства общества. Выявленное в процессе социально-экономического развития расхождение между идеологическими притязаниями утилитаризма и результатами его практического применения (а именно крайней поляризацией социально-политических сил общества) создало в европейской политике нечто вроде механизма стереотипного обновления лидерства. Сменялись страны и идеологические доводы оппонентов, но неизменной оставался практический принцип определения стратегической пригодности господствующего политического курса – принцип, ставящий стабильность пребывания партий у власти в зависимость от способности каждой сохранять / восстанавливать необходимую степень единства общества. Этому единству, естественно, должна была соответствовать когерентность лидирующей политической доктрины. Здесь мы видим еще одно подтверждение тому, что «точка отсчета» идеологии, ее raison d’être как социально-политического феномена – в том, чтобы быть силой сплочения общества. Достигнув стадии исторически фиксируемых «превращенных форм», данный феномен начинает демонстрировать неоднозначность, внутреннюю противоречивость, зависимость от контекста. Однако в приведенном случае неоднозначность проявлений принципа «невидимой руки» не ослабляет предположение об исконно объединительной миссии идеологии, а, скорее, служит его оправданию. Так, истории смены политического лидерства на пространствах Европы со временем показали, что любая рационалистическая идеология оказывается подвержена «предрассудкам» не в меньшей мере, чем идеология традиционалистская; и происходит подобное потому, что изменения претерпевает само определение предрассудка. Более поздний ХХ век вследствие частых смен ориентиров рассмотрения мог посчитать недостатком сторонников прогресса радикальное отрицание ими относимых к предрассудкам убеждений и верований традиционалистов. Согласно наблюдениям того же Паскаля (его философский анализ ставил в центр внимания не просвещенческую литературу, эти «лаборатории мысли», а всю ту широкую человеческую «базу», которую возникшая позже неклассическая философия назвала «жизненным миром»), именно жизненный мир (нем. lebenswelt) представлял собой в высшей степени неудобный объект изучения для классической философии. Согласно интерпретации Славоем Жижеком мыслей Паскаля, то, что привычно называют социальной действительностью, оказывается для обществ XXI века «последним прибежищем этики», реальностью ее существования в модерне: «Эта действительность, – поясняет Жижек, – поддерживается определенным как если бы (мы ведем себя так, как если бы верили во всемогущество бюрократии, как если бы президент воплощал волю народа, как если бы партия выражала объективные интересы рабочего класса...). Как только эта вера (которая, повторим еще раз, не имеет ничего общего с «психологией»; она выступает воплощением, материализацией конкретных закономерностей социального целого) оказывается утраченной – распадается сама текстура социального поля»12. Ведь это только кажется, что идеология создается идеологами и потому она обязана совпадать с их теоретическими предпочтениями. Тут в игру вступают авторские предпочтения; но их влияние имеет границами своего распространения закономерности эволюции социального целого. Незнание этих границ либо игнорирование их приводит к тому, что объект (социальное целое) дает сдачи13.

12. Жижек С. Указ. соч. С. 42.

13. Латур Б. Когда вещи дают сдачи: возможный вклад «исследований науки» в общественные науки / Пер. с англ. О. Столяровой // Вестник Московского университета. Серия 7. Философия. 2003. № 3. С. 20–39.
11

Подлинные пределы влияния эпохи Просвещения стали открываться исследователям лишь во второй половине ХХ в. Яркий пример тому – появление оппонирующих Просвещению работ Л. Альтюссера, мыслителя, писавшего в унисон с упомянутыми идеями Паскаля. Но и при жизни автора «Идеологии и идеологических аппаратов государства»14 тенденция следования устоявшимся рационалистическим схематизмам, привлекаемым при объяснении социальных явлений, действовала неукоснительно. Вследствие этого даже Альтюссер оставался на периферии теории идеологии; на практике это означало для него приговор забвения. По мнению Жижека: «Есть нечто загадочное во внезапном закате школы Альтюссера: он не может быть объяснен теоретическим поражением. Как будто бы теория Альтюссера содержала травмирующее начало, поспешно преданное забвению, “репрессированное”», – налицо показательный случай теоретической амнезии»15. В этом отчасти психологизированном описании причин забвения Альтюссера просматривается также намек на пресловутый историко-философский нарратив16, который обеспечил просвещенческому рационализму долгую жизнь в западном политическом сознании.

14. Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства (заметки для исследования) // Неприкосновенный запас . 2011. № 3. URL: >>>> (дата обращения: 03.02.2023).

15. Жижек С. Указ. соч. С. 8.

16. Термин «историко-философский нарратив» означает здесь не любое историческое описание, а такое, в котором излагаемые смыслы находятся в жесткой зависимости от логики историко-философского развития мысли, не допускающего в себе самом противоречий и логических разрывов.
12 Стремясь показать обусловленное появлением неклассической философии расхождение теоретических ожиданий (тех, что были порождены классическим рационалистическим нарративом) с реальными плодами эволюции западноевропейского типа философствования, Жижек предлагает собственное понимание результатов указанного сдвига. При этом он пользуется элементами лакановского психоаналитического видения мира, осмысливает идеологический аспект этого видения. Он обращает внимание на основополагающее утверждение Лакана о том, что «в оппозиции между сном и действительностью фантазм расположен по эту сторону действительности». Он есть «опора, упорядочивающая то, что мы называем “действительностью”»17. В этой связи ему приходит на ум «старый лозунг хиппи 60-х годов: действительность существует для тех, кто не может выдержать сновидения». Таким образом, переосмыслению подвергается сама действительность; теперь это – фантазматическая конструкция, позволяющая нам замаскировать «реальное нашего желания»18.
17. Жижек С. Указ. соч. С. 50.

18. Lacan С. The Four Fundamental Concepts of Psycho-Analysis. Harmondsworth, 1979. Ch. 5 и 6. // Цит. по: Жижек С. Указ. соч. С. 52.
13 Следуя Лакану, Жижек допускает, что так же устроена и идеология. Для Лакана это не призрачная иллюзия, возводимая нами для укрытия от невыносимой действительности. Фантазматическая конструкция реальна в той мере, в какой она способна служить опорой для нашей собственной «действительности»: это необходимая иллюзия, структурирующая наши конкретные, реальные общественные отношения и, более того, маскирующая невыносимую, реальную, непостижимую сущность (это то самое, что Эрнесто Лаклау и Шанталь Муфф называют «антагонизмом», т.е. не поддающимся символизации травматичным аспектом социального мира19). «Функция идеологии состоит не в том, чтобы предложить нам способ ускользнуть от действительности, а в том, чтобы представить саму социальную действительность как укрытие от некой травматической, реальной сущности»20. Заметим здесь, что для человека, интеллектуально не погруженного в лакановский психоанализ, простую суть произведенного переворачивания соотношения действительности и «фантазма» можно выразить призывом: «верь в то, что внушают тебе идеологии, ибо действительность имеет еще более пугающий вид». Но против неопсихоаналитической установки Лакана, распространяющейся на концепцию социально-политической действительности, работают опыты современного философского видения феномена идеологии. Авторы этого направления всерьез воспринимают представление об идеологии прежде всего как о явлении, которому присуща функция обеспечения единства социума. Принадлежность к этой теоретико-методологической тенденции побуждает исследователей широко пользоваться историческим методом.
19. Laclau E., Mouffe Ch. Hegemony and Socialist Strategy: Towards a Radical Democratic Politics by Ernesto Laclau and Chantal Mouffe. Second edition. London and New York: Verso, 2001. xix + 198 pp.

20. Жижек С. Указ. соч. С 52.
14 Картины генезиса идеологий в контексте исследования их «бытийственной самостоятельности»
15

Указанный альтернативный подход не налагает исторических ограничений на понятие идеологии как таковой. Ничто не мешает этому подходу причислять к разряду идеологических самые ранние из известных истории общественных форм – постольку, поскольку их методология, безусловно, нацелена на поиск свидетельств поддержания идеологиями внутренней связности форм человеческого сообщества. В рамках этого подхода имеет существенное значение теоретический вклад К. Леви-Стросса, выдающегося ученого, антрополога, культуролога, основателя структуралистского подхода в этнографии, посвятившего бесконечные размышления вопросу соотношения тех ракурсов восприятия обществ, в которых отразилось отличие его видения гуманитарных и социальных наук от более традиционных типов восприятия их. Будучи создателем особого направления в культурологии – структурной антропологии21, – Леви-Стросс стал одним из пионеров в области междисциплинарного подхода; собственные методы он формировал в дискуссии с представителями смежных наук, в первую очередь с лингвистами. Исходным тезисом его структуралистского взгляда на культуру было утверждение, что источником материала для структурных исследований является для нас не что иное, как совокупность лингвистических дисциплин. Понятно, что столь радикальная позиция предполагала использование расширительного толкования понятия языка. В этой связи следует отметить, что в массовом восприятии теоретический вклад Леви-Стросса как представителя культурной антропологии нередко комментируется разными авторами при помощи далекого от лингвистики набора определений, как то: «Для мифологического мышления характерно невыделение человеком себя из окружающей природы, приписывание природным объектам человеческих черт и свойств; нерасчлененность в мышлении понятий субъекта и объекта, материального и идеального, пространственного и временного и т.д.; слабое развитие абстрактных понятий и сильное элементарно-чувственное восприятие, неразличение природы и культуры, т.е. естественных природных явлений и вещей, созданных руками человека»22. Утверждения такого рода, вполне корректные с точки зрения приведенных фактов, к сожалению, недостаточны в смысле раскрытия подлинного значения вклада Леви-Стросса как социального философа.

21. Леви-Стросс К. Структурная антропология / Пер. с фр. Вяч.Вс. Иванова. М.: ЭКСМО-Пресс, 2001. 512 с.

22. Алексеева А.А. Многообразие культур по К. Леви-Строссу // Сборник статей XIV международной конференции «Россия и Запад: диалог культур ». Т. 2. М.: Центр по изучению взаимодействия культур ФИЯиР МГУ, 2012. С. 15.
16 В рамках нашей темы Леви-Стросс выступает прежде всего как ученый, проблематизировавший представление о принципах изучения того, каким образом функционируют внутри себя человеческие сообщества и какие из уже существующих научных дисциплин способны поставлять для соответствующих исследований адекватный материал. Так, критикуя автора теории лингвистической относительности Б. Уорфа (автора гипотезы лингвистической относительности, согласно которой структура языка влияет на мировосприятие и воззрения его носителей, а также на их когнитивные процессы), Леви-Стросс писал о некорректности сравнивания лингвистических данных, полученных в ходе предварительного анализа, с этнографическими наблюдениями, находящимися на эмпирическом уровне или же являющимися плодом идеологического анализа: последний, подчеркивал он, требует произвольного расчленения социальной действительности. Иначе говоря, ученый отвергал возможность сопоставления внутри одной концепции разных по уровню осмысления вопросов; так, определенные объекты, которыми оперируют исследователи идеологии, несопоставимы с данными лингвистики. Но совсем иначе оценивал он природу мифов, утверждая, что: 1) если миф имеет какой-то смысл, то он определен не отдельными элементами, входящими в его состав, а тем способом, которым эти элементы комбинируются; 2) с одной стороны, «миф есть явление языкового порядка, он является составной частью языка»; с другой стороны, «язык в том виде, в каком он используется мифом, обнаруживает некие специфические свойства; 3) эти специфические свойства располагаются на более высоком уровне, чем обычный уровень языковых выражений, иначе говоря, эти свойства имеют более сложную природу, чем свойства языковых высказываний любого другого типа»23. Это означало, что истинным материалом для сравнительного структурного анализа служат не сами по себе конкретные языки, а «определенное число структур, которое может быть выявлено лингвистом только на основе этих языков; например, имеется в виду фонологическая структура французского языка, или его грамматическая, или лексическая структура, или даже структура речи, которая не всегда является неопределенной». Под этими структурами подразумеваются не общества (например, французское) и не то, что преподносится как структуры общества, «как это представлял себе Гурвич24 (Гурвич считает, что общество как таковое обладает структурой), а некоторые структуры, которые я собираюсь отыскать там, где их можно найти: в системе родства, политической идеологии, мифологии, ритуале, искусстве, “коде” вежливости и – а почему бы и нет? – кухне. Именно среди этих структур, являющихся частичными, но предпочтительными для научного исследования выражениями совокупности, называемой французским, английским или каким-либо другим обществом, я и ищу присущие им общие свойства, так как даже здесь речь идет не о подмене одного содержания другим, не о сведéнии первого ко второму, а о том, чтобы выяснить, обнаруживаются ли между формальными свойствами черты подобия (и какие именно черты), различия или диалектические соотношения, которые можно выразить в виде преобразований. Наконец, я не утверждаю, что подобные сравнения будут всегда плодотворными; я считаю лишь, что они иногда будут таковыми и что эти соответствия будут иметь большое значение как для понимания места одного общества относительно других обществ того же типа, так и для понимания законов, управляющих его эволюцией во времени»25.
23. Леви-Стросс К. Указ. соч. С. 218.

24. Gurvitch G. Déterminismes sociaux et liberté humaine. Paris: Presses Universitaires de France, 1955. 301 p.

25. Леви-Стросс К. Указ. соч. С. 91–92.
17 Важно отметить, что перечисление ученым объектов изучения, адекватных структурной антропологии (мифологии, ритуала, искусства, «кода» вежливости и пр.), включало также политическую идеологию. Уже в этом, самом раннем своем труде по структурной антропологии Леви-Стросс демонстрирует осознание того, что понятие идеологии по своему содержанию далеко выходит за рамки собственно политической сферы. Идеология для Леви-Стросса – понятие масштаба всей культуры. Как таковое оно занимает место метатеории в отношении понятий и методов структурной антропологии. Однако на ранних этапах формулирования собственного восприятия мира культуры ученый еще не имеет четкого представления о том, какие из истинных объектов изучения являются в его исследовании идеологическими, а какие – нет. Относительно идеологической реальности он говорит лишь то, что ее анализ «требует произвольного расчленения социальной действительности»26. Это показывает, что присущий Леви-Строссу акцент на структурном аспекте приводит его к онтологизации структуры как таковой. Этот теоретический ход кажется следствием того, что, в отличие от Лакана, теоретику структурной антропологии не хватает продуманного критерия различения двух понятийных аспектов – cимволического и реального27.
26. Там же. С. 91.

27. См.: Дьяков А.В. Жак Лакан. Фигура философа. М.: Территория будущего, 2010. 560 с.
18 Надо сказать, что к понятию «реального» Леви-Стросс приближался при помощи собственной этнографической логики. Он, как уже было сказано, осуществлял мысленное конструирование своей картины общества путем некоего суммирования открывавшегося ему «множества структур, соответствующих различным типам порядков». Но попытки создать обобщенную модель изучаемого социума заставляли исследователя искать ответа на вопрос: «В какой мере соответствует действительности представление общества о его собственных структурах порядков и связывающих их отношениях?». И здесь возникал ряд дополнительных вопросов, один из которых близко прилегал к теме идеологии. «До сих пор, – пишет он, – мы рассматривали только “действительные порядки”, т.е. порядки, являющиеся сами по себе производными объективной действительности, к которым можно подойти извне независимо от представлений людей о них. Теперь следует заметить, что подобные “действительные” порядки предполагают всегда другие, которые необходимо учитывать для понимания не только их самих, но и способа, каким каждое общество пытается их все включить в стройную общую систему. Эти структуры, уже не “действительного”, а “мыслимого” порядка, прямо не соответствуют никакой объективной действительности; в отличие от первых их нельзя подвергнуть экспериментальной проверке, поскольку они сами себя относят к совершенно специфическому опыту, с которым они, впрочем, иногда совпадают. Мы могли бы при анализе подвергнуть их единственной проверке, приемлемой для проверки порядков первого типа, или “действительных” порядков. “Мыслимые” порядки соответствуют области мифа и религии. Можно задать себе вопрос, не восходит ли политическая идеология (курсив мой. – И.М.) современных обществ тоже к этой категории»28. Последний вывод – о наличии в составе многообразия составляющих общество «порядков» таких, которые не относятся к онтологически значимым и потому именуются в работах Леви-Стросса «мыслимыми» порядками, – этот вывод обращает на себя внимание внутренним сходством с идеей Жижека о «фантазматической» природе идеологии. Но у Леви-Стросса все гораздо реалистичнее. Говоря о роли и месте мифологии в развивающихся обществах, он делает предположение относительно социальной функции мифов: «Миф… способен дать чувство безопасности целой социальной группе. На первое место… выдвинется популярная мифологическая система, в соответствии с которой на основе этого мифа и будет перестроен весь мир социальной группы»29. Этим выводом Леви-Стросс фактически фиксирует существование (в случае примитивных социальных образований) понятийного слияния понятий мифологии и идеологии. Один шаг отделяет это видение от отождествления мифологического мышления и подчиняющегося ему образа действования с начальной стадией развития идеологии. Отсюда закономерное наблюдение: «Ничто не напоминает так мифологию, как политическая идеология. Быть может, в нашем современном обществе последняя просто заменила первую»30. Но на этом Леви-Стросс – антрополог не останавливается. Для него человек как член первобытного общества оказывается разрываемым между двумя мирами – системой означающего и системой означаемого, что побуждает его к созданию третьей системы (магического мышления); эта последняя позволяет согласовать между собой исходящие из двух изначальных систем противоречивые данные. Тем самым в истории человечества закладывались предпосылки общественной гармонии. Но с точки зрения ученого, подобная третья система действует «в ущерб познанию». В результате «магическое мышление», третье направление развития человеческой социальности, описывается Леви-Строссом как «ошибка коллективного опыта человечества», прогресс которого заключается в том, чтобы в ходе развития происходило уменьшение этого разнообразия систем действительности до одной-единственной, «причем она должна быть углублена и разработана до такого состояния (до которого нам еще очень далеко), чтобы она смогла полностью растворить в себе вторую». Иначе говоря, создатель социальной антропологии верил в способность науки управлять структурой социумов вплоть до коренного переформатирования его основ. Но и в этом упрощении общего видения развития обществ Леви-Стросс проявлял интуитивную осторожность: «Я позволю себе, – писал он, – сделать краткое отступление, чтобы проиллюстрировать отличие мифа от всех других лингвистических явлений. Миф можно определить как такой вид высказываний, при котором известное выражение “traduttore – traditore” («Переводчик – предатель» (итал.)) совершенно несправедливо. С этой точки зрения место, которое занимает миф в ряду других видов языковых высказываний, прямо противоположно поэзии, каково бы ни было их сходство. Поэзия необычайно трудно поддается переводу на другой язык, и любой перевод влечет за собой многочисленные искажения. Напротив, ценность мифа как такового нельзя уничтожить даже самым плохим переводом. Как бы плохо мы ни знали язык и культуру народа, создавшего миф, он все же во всем мире любым читателем будет воспринят как миф. Дело в том, что сущность мифа составляют не стиль, не форма повествования, не синтаксис, а рассказанная в нем история. Миф – это язык, но этот язык работает на самом высоком уровне, на котором смыслу удается, если можно так выразиться, отделиться от языковой основы, на которой он сложился»31. В мифе заложено подобие тех социально-философских метасмыслов, с которыми сталкиваются в современных обществах люди, пассивно или активно вовлеченные в сферу идеологии. Леви-Стросс фиксирует эту особенность как некие эмпирические данные своего исследования, не пытаясь объяснить сам феномен мифа как специфической институции. Он довольствуется констатацией, что в его объяснительной системе смыслов, объединенных в понятие мифа, исследованию подлежит «только необратимый временной процесс, поскольку карточки нумеруются в порядке, соответствующем их месту в повествовании. Специфический характер мифического времени – его двойная природа, необратимость и обратимость, синхронность и диахронность – объяснения не получает»32.
28. Леви-Стросс К. Указ. соч. С. 331–332.

29. Там же. С. 191.

30. Там же. С. 217.

31. Там же. С. 218.

32. Там же. С. 219–220.
19 Как можно заключить из сказанного, Леви-Строссу все же удается предложить возможное объяснение феномена «двойной природы» мифа, но делается это в терминах его собственного лингвистического видения, с использованием специфических понятий и процедур структурного анализа. Однако, придя к нужным для себя выводам, ученый заметно сужает круг своих задач до освещения тех областей, в которых у него имелись расхождения с коллегами-антропологами. Здесь надо отдать должное Леви-Строссу как исследователю: выступая от имени структуралистского направления, он в то же время не пытался проигнорировать тот присущий понятию мифологии проблемный характер, который заставляет относить это понятие к числу философски недоисследованных предметов.
20 Вклад А.Ф. Лосева в представление о «мифологичности» идеологий
21 Еще при жизни Леви-Стросса (1908–2009) специалисты по политической теории могли убедиться в том, что, начиная с 1990-х гг., в политике Запада заявило о себе стремление к модернизации теории идеологии. Удержание политико-философского качества исследований, ориентация на разрешение вновь возникающих теоретико-методологических проблем трудно давались западной мысли, нацеленной не столько на движение предмета исследований вглубь проблемного поля, сколько на соблюдение принципа полноты охвата новых направлений в политологии. Об этом свидетельствуют такие новации, как учреждение в 1996 г. солидного академического периодического издания The Journal of Political Ideologies, а также вышедшего в свет в 2013 г. The Oxford Handbook of Political Ideologies – оба издания претендуют на самую полную презентацию новых исследований по современной политической идеологии. Отметим открывшееся в эти годы несовпадение векторов развития отечественного и западного академического знания. В числе положительных эффектов этого открытия – возможность современного ви́дения наличного состояния: оно возвращает нас к теориям ХХ века. Данные теории во многом представлены философскими идеями А.Ф. Лосева о мифе.
22

Имя А.Ф. Лосева более, чем кого-либо из современных теоретиков, связано с исследованиями философии мифа. Отправной идеей его книги «Диалектика мифа» стало противопоставление научного и мифологического типов сознания как одинаково важных видов познания, фиксирующих наличие двух ипостасей человеческого бытия. «Миф, писал Лосев, – не есть выдумка или фикция, не есть фантастический вымысел… миф есть (для мифического сознания, конечно) наивысшая по своей конкретности, максимально интенсивная и в величайшей мере напряженная реальность. Это не выдумка, но – наиболее яркая и самая подлинная действительность»33; то есть если наука как способ познания представляет собой некое специфическое отношение человека к жизни («наука всегда превращает жизнь в формулу, давая вместо живых личностей их отвлеченные схемы и формулы; и реализм, объективизм науки заключается… в правильности соответствия отвлеченного закона и формулы с эмпирической текучестью явлений»34), то «…миф есть сама жизнь»35, а не только познание ее. Мифологическое измерение жизни не просто требует от человека знания мифов, но и создает возможность переживания их как смыслов собственного существования. Мифы как основная инстанция смысловообразования сопутствуют человеку на всех этапах жизни в качестве важной составляющей символического пространства каждого конкретного сообщества. Без мифа невозможно понимание общей истории человечества. Согласно лосевской концепции мифа, сама история превращается в «кучу фактов», если нам неведом их «человеческий» смысл. Но смысл возникает как следствие «срощенности» конкретной культуры со столь же конкретной мифологией. Вот почему «факты как факты, сами по себе, совершенно ничего не значат в смысле истории. Они должны быть обняты какой-то общей концепцией, в них же содержащейся, но не появляющейся из простой их суммы. Историческое зрение обобщает эти факты и видит их іn specie (в виде чего-то определенного – лат.). Этот подвижной “специес” и есть подлинный предмет истории»36. Что касается мифологии, она не просто «вечна»: в качестве носителя символического измерения человеческого бытия мифология восходит к истокам цивилизаций. Здесь само понятия символики, ее содержания и функции анализируется философом как одно из наиболее важных и загадочных элементов человеческой культуры. Опережая западноевропейские исследования, давшие жизнь новой дисциплине – культурологии, – Лосев серьезно погружается в близкое ему по ранним исследованиям понятие символа. Он относится к той части культурологов, для которых культура в ее предельно широком понимании есть символическая реальность. «В символе, – пишет Лосев, – и “идея” привносит новое в “образ”, и “образ” привносит новое, небывалое в “идею”; и “идея” отождествляется тут не с простой “образностью”, но с тождеством “образа” и “идеи”, как и “образ” отождествляется не с простой отвлеченной “идеей”, но с тождеством “идеи” и “образа”. В символе – все “равно”, с чего начинать; и в нем нельзя узреть ни “идеи” без “образа”, ни “образа” без “идеи”. Символ есть самостоятельная действительность», делающая неразличимыми первое и второе37. При этом символ отнюдь не сводится ни к аллегории, ни к рациональной схеме. В случае с аллегорией отвлеченный смысл, «идея “внутреннего” отождествляется с выраженным смыслом “внешнего», а в схеме выраженный смысл «внутреннего» синтезируется с отвлеченным смыслом и идеей “внешнего”, то в символе самый факт “внутреннего” отождествляется с самым фактом “внешнего”, между “идеей” и “вещью” здесь не просто смысловое, но – вещественное, реальное тождество»38. Иными словами, именно существование культуры в качестве сферы символического бытия человека показывает любому представителю социально-гуманитарного знания, что пресловутая мифическая «отрешенность» представляет собой «отрешенность от чисто отвлеченного и дискретного существования. Она есть та специальная сфера, в которую погружаются отвлеченные понятия, чтобы превратиться в живые вещи живого восприятия. Миф, видели мы, есть живое, выразительное и символически-выразительное, интеллигентно-выразительное бытие. Вещь, ставшая символом… есть уже миф»39.

33. Лосев А.Ф. Диалектика мифа / Сост., подгот. текста, общ. ред. А.А. Тахо-Годи, В.П. Троицкого. М.: Мысль, 2001. С. 35–36.

34. Там же. С. 42.

35. Там же. С. 36.

36. Там же. С. 167.

37. Там же. С. 66.

38. Там же. С. 67–68.

39. Там же. С. 94.
23 Духовное наследие Лосева позволяет нам увидеть философское содержание проблемы идеологии как порождения древнего института мифа. Мы ограничимся лишь теми ее аспектами, в которых наиболее ярко заявляет о себе принципиальное различие в подходах к пониманию феномена мифологии между Лосевым и Леви-Строссом. Данное различие обнаруживает свое полное содержание при условии, что соответствующие каждому видению картины мира воспринимаются нами не просто как подходы, представленные двумя творческими индивидуальностями, но как описание двух разных направлений в рамках одной исторической эпохи. Так, Леви-Строссу, ученому, привнесшему в культурологию структуралистские способы осмысления эмпирического материала, периодически приходилось отступать, абстрагироваться от собственной методологии – например, для того чтобы позволить себе интуитивное суждение о наличии родственной связи между столь разновременными понятиями, как мифология и идеология. В то же время, будучи родоначальником структурного анализа в этнологии, Леви-Стросс мог позволить себе осмысливать мифологию через феномен идеологии, беря за исходное идеологию как понятие, наиболее близкое и актуальное в европейских XX и XXI веках. Современник Леви-Стросса Лосев (его можно было бы именовать мыслителем времен Советского Союза) черпал свое понимание, например, феномена идеологии не только из анализа теоретических положений, но и из опыта практического противостояния тому, что в 1930-е гг. называли «пролетарской идеологией», – об этом свидетельствуют имеющиеся в «Диалектике мифа» многочисленные нелестные отзывы в адрес этой последней. На абстрактно-понятийном уровне идеология была для Лосева одной из потенциально возможных реализаций мифа. Более того, если взглянуть на эти два феномена (миф и идеологию) с позиций важного для Лосева исторического ракурса, нельзя не увидеть, что в его философии понятие мифологии является первичным не просто исторически, но эпистемологически; и это также отличает его концепцию от нейтрального к нарративу структуралистского видения Леви-Стросса. Если для Леви-Стросса язык является прежде всего носителем первейших, неделимых структурных единиц, то для Лосева «личность берется в мифе исторически, а из ее истории берется вся словесная стихия»40. В предельно кратком изложении противоположность олицетворяемых этими исследователями интерпретаций мифологии и идеологии можно представить в виде оппозиции: структурализм – нарративизм. Участники оппозиции мыслят противостояние понятий мифа и идеологии, используя разновеликие и несопоставимые по смыслу представления. В частности, на идеи Лосева по поводу соотношения мифа и идеологии большое влияние оказали два совершенно разных контекста.
40. Там же. С. 171.
24 Отчасти это были глубокие размышления автора «Диалектики мифа» о разрушительном влиянии на западноевропейскую культуру привнесенного модерном индивидуалистического мировосприятия. Важно иметь в виду, что столетия, прошедшие с начала Нового времени, превратили некогда непривычное для европейцев понятие индивидуализма в нечто большее, чем этико-политический принцип. В «высоком модерне» индивидуализм утвердился в качестве краеугольного камня современной идеологии. Осознание этого социологического факта вызывало нравственное неприятие у культуролога Лосева: он был убежден в том, что все западноевропейское средневековье строило свои духовные практики на признании примата трансцендентных реальностей (важнейшее, по мнению Лосева, качество европейской культуры). Поэтому для Нового времени не было ничего хуже, чем превратить реальности традиционного общества в мириады субъективных (разнесенных по отдельным индивидуумам) идей, из которых, согласно Лосеву, и вырос весь рационализм, субъективизм и индивидуализм эпохи модерна. «Я утверждаю, – писал он, – что, как все мышление после Средних веков есть либерализм и гуманизм, как вся социально-экономическая жизнь этих веков основана на отъединенном индивидуализме, т.е. оказывается капитализмом, и на рационализме, т.е. оказывается машинной культурой, так миф о всемогуществе знания есть всецело буржуазный миф. Это – сфера либерального мышления, чисто капиталистический и мещански-буржуазный принцип. Напрасно представители пролетарской идеологии усвоили себе систему атеизма и вероучение о примате знания»41. Мало того: помимо отдаленного во времени исторического контекста (появление индивидуализма и пр.) у Лосева-исследователя имелся столь же раздражающий, но при этом совершенно близкий ему во времени объект философской критики – проникающий в культуру «советский бюрократизм». С этой точки зрения атеизм – вопреки тому, что говорили о нем агитаторы, – был и остается исключительным порождением буржуазного класса, «и тут нет ничего специфически пролетарского»42.
41. Там же. С. 138.

42. Там же.
25 Послесловие
26 Европейской истории, ее развитию, как и любой другой истории, присуща смена мировоззренческих эпох. Но порой случается, что какие-то элементы прежних мировоззрений задерживаются в мире науки и в массовом восприятии гораздо дольше того целого, к которому они естественным образом принадлежали. В нашем случае таким «задержавшимся» элементом мировоззрения оказалась концепция политической идеологии, усматривающая сущность данного явления в ложности продуцированного им сознания. Образ «ложного сознания» получил распространение одновременно как в Восточной, так и в Западной Европах, с середины прошлого века находившихся между собой в состоянии «холодной войны». Есть основания полагать, что обстановка полувекового раздувания этой вражды как-то особенно поспособствовала продлению жизни упомянутой псевдомарксистский концепции. Так или иначе, но европейская идеология оказалась в ситуации, удачно описанной нашими предками как «мертвый хватает живого». Что касается круга профессиональных исследователей идеологии, среди них еще до начала перестройки имелось немало философски мыслящих ученых, способных адекватно воспроизвести свободную от упрощений теорию идеологии Маркса. В статье мы попытались дать важные разъяснения к тому, как следует понимать его теорию (см. публикацию А.Б. Баллаева, а также Б.Г. Капустина, исходящего из убеждения, что «…к марксизму Маркса понимание идеологии, общее для обеих сторон спора, не имеет отношения. Суть материализма Маркса в том, что идеальное существует реально, что (некоторые) идеи принадлежат материи общественной жизни»43). Между тем знакомство с новой литературой есть только часть будущего перехода к современным теориям идеологии. Предлагаемая статья задумана как всего лишь первый шаг по ознакомлению со значимыми вариантами осмысления эволюционирующей философии идеологии, принадлежащими представителям разнообразных школ мысли, большинство из которых (за исключением Б. Паскаля и С. Жижека) жили в ХХ веке. В основном это были исследователи, способные к междисциплинарному мышлению, и именно эта способность могла послужить поводом для невключения их в число классиков теории идеологии. Но эти же работы открывают пути выхода теории идеологии из философского тупика.
43. Капустин Б.Г. Указ. соч.

Библиография

1. Алексеева А.А. Многообразие культур по К. Леви-Строссу // Сборник статей XIV международной конференции «Россия и Запад: диалог культур». Т. 2. М.: Центр по изучению взаимодействия культур ФИЯиР МГУ, 2012. С. 15.

2. Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства (заметки для исследования) // Неприкосновенный запас. 2011. № 3. URL: https://www.nlobooks.ru/magazines/neprikosnovennyy_zapas/77_nz_3_2011/ (дата обращения: 03.02.2023).

3. Баллаев А.Б. Проблема идеологии в творчестве Карла Маркса // Баллаев А.Б. Читая Маркса: Историко-философские очерки. М.: Праксис, 2004. 288 с.

4. Дьяков А.В. Жак Лакан. Фигура философа. М.: Территория будущего, 2010. 560 с.

5. Жижек С. Возвышенный Объект Идеологии. М.: Художественный журнал, 1999. 237 с.

6. Капустин Б.Г. Идеология и крах советского строя // Россия в глобальной политике. 2016. № 6. URL.: https://globalaffairs.ru/articles/ideologiya-i-krah-sovetskogo-stroya/ (дата обращения: 14.11.2022).

7. Латур Б. Когда вещи дают сдачи: возможный вклад «исследований науки» в общественные науки / Пер. с англ. О. Столяровой // Вестник Московского университета. Серия 7. Философия. 2003. № 3. С. 20–39.

8. Леви-Стросс К. Структурная антропология / Пер. с фр. Вяч. Вс. Иванова. М.: ЭКСМО-Пресс, 2001. — 512 с.

9. Лосев А.Ф. Диалектика мифа / Сост., подгот. текста, общ. ред. А.А. Тахо-Годи, В. П. Троицкого. М.: Мысль, 2001. 558 c.

10. Мераб Мамардашвили. Превращенные формы. О необходимости иррациональных выражений. // [Электронный ресурс]. Центр гуманитарных технологий. 21.10.2007. URL: https://gtmarket.ru/library/articles/5476 (дата обращения: 14.11.2022).

11. Паскаль Б. Мысли. М.: Изд-во имени Сабашниковых, 1995. 480 с.

12. Gurvitch G. Determinismes sociaux et liberte humaine. Paris: Presses Universitaires de France, 1955. 301 p.

13. Lacan С. The Four Fundamental Concepts of Psycho-Analysis. Harmondsworth, 1979. 304 p.

14. Laclau E., Mouffe Ch. Hegemony and Socialist Strategy: Towards a Radical Democratic Politics by Ernesto Laclau and Chantal Mouffe. Second edition. London and New York: Verso, 2001. xix + 198 pp.

Комментарии

Сообщения не найдены

Написать отзыв
Перевести